И вот однажды страху этому пришел конец, и случилось это при весьма необычных обстоятельствах.
Я уже говорил о том, что псы мои — пара здоровенных мастифов, весь день сидящих на цепи и весьма свирепых с виду, — были на самом деле добрыми, безобидными существами. Я никогда не стал бы держать злых собак. Мои собаки представляли опасность только для ночных незваных гостей с мешком за плечами или с палкой в руках. Когда псы с устрашающим пылом рвались с цепи, им на самом деле просто не терпелось порезвиться на свободе, и тому, кто выпускал их на волю, грозило только одно — слишком назойливые проявления благодарности.
При виде Сильвы, бегающей и прыгающей среди кур, псам не стоялось на месте. Тот переполох, который она устраивала во дворе — сумасшедшее кудахтанье, летящие во все стороны пух и перья, — возбуждал у них безмерный восторг. Не могу сказать того же о работниках фермы. Они созерцали это ежедневное безобразие с самым мрачным неодобрением. Если Сильва будет продолжать в том же духе, жаловались они, куры перестанут нестись, индюшки со страху передохнут и вообще все хозяйство придет в упадок. «Да она вам всю живность изведет вконец, эта бедняжка», — говорили они с упреком — не в адрес Сильвы (что уж тут винить «ненормальную»!), а в мой, за необъяснимую снисходительность к ее выходкам. Они не понимали, как можно спускать такое. И в самом деле, Сильве мало было гоняться за курами и кроликами, пугая их: иногда она хватала добычу. Набрасывалась вдруг на нее с таким неистовством, что любая другая на ее месте в кровь разбила бы себе локти и колени. Но ее удивительная гибкость спасала от подобных последствий. На несколько секунд двор оглашался истошным кудахтаньем и хлопаньем крыльев, а потом в белом буране перьев Сильва проворно поднималась с земли, прижимая к груди свою добычу, и исчезала с ней в каком-нибудь укрытии. Позже там находили мертвую птицу, не съеденную, а только искусанную — так убивает неголодный хищник.
(В конце концов я нашел способ пресечь эти напрасные злодеяния, принуждая Сильву съедать убитых ею птиц. Дождавшись, пока она покончит с обедом, всегда достаточно обильным, я заставлял ее под угрозой палки и несмотря на тошноту и отвращение съесть вдобавок свою жертву, всю целиком, с головы до хвоста. Это возымело свое действие: очень скоро Сильва перестала убивать птиц и кроликов, довольствуясь лишь тем, что подолгу прижимала их к груди. Результат этого по-матерински нежного жеста оказался весьма неожиданным: она и вправду прониклась любовью к животным и, вместо того чтобы приканчивать их, бережно укачивала в объятиях, точно ребенок — плюшевого мишку.)
Итак, однажды, когда Сильва устроила во дворе фермы очередной птичий переполох, один из мастифов, уж не знаю каким образом, сорвался с цепи и бросился к ней. Увидав несущегося на нее пса, Сильва, перекрикивая всполошенных кур, кинулась бежать. Но тут ей под ноги попался кролик, перепуганный не меньше ее самой. Сильва споткнулась об него и, налетев на деревянную колоду, попыталась схватиться за какой-то выступающий предмет. Им оказался длинный бурав для сверления бочек с поперечиной на конце. Сильва поднялась на ноги, в ужасе судорожно схватившись за бурав, как утопающий за обломок корабля. И вдруг она увидела, что пес с испуганным визгом, поджав хвост, со всех ног улепетывает от нее прочь. Она не успела заметить, как работник забросал собаку камнями, чтобы отогнать ее, и потому в бедной Сильвиной голове произошло некое смещение. В ней установилась странная связь между этим поворотом ситуации, этим паническим бегством собаки и тем предметом, за который она схватилась как за соломинку и до сих пор сжимала в руках в надежде на спасение. Факт остается фактом: Сильва долго стояла неподвижно, все еще дрожа, но, увидев, что собака, сперва укрывшаяся за бочкой, опять направляется к ней, робко повиливая хвостом, вдруг перестала сжимать обеими руками спасительный бурав и угрожающе взмахнула им перед собой. Пес боязливо остановился. Потом снова двинулся вперед, но теперь уже опустив голову и вихляясь всем телом, с непередаваемой повадкой собак, не знающих, какой прием окажет им хозяин. Сильва, воздевшая свой бурав кверху, не двигалась. Пес буквально прополз на брюхе последние метры. И замер у ног Сильвы, сдавшись ей на милость и ожидая наказания или ласки.
Сильва наклонилась, пес перевернулся на спину, болтая в воздухе лапами, и подставил под ожидаемые удары беззащитный живот. Сильва протянула к нему руку с буравом, уперла его острие в этот открытый, мягкий живот, и они надолго замерли в такой позе, словно Святой Георгий с драконом, посреди затихшего и успокоенного двора, где кролики и птица, уже забывшие о переполохе, вернулись к своей обычной жизни.
Наконец Сильва отвела свое оружие; собака, вскочив на ноги, торопливо лизнула ей руку, словно выполняя некий долг, и с радостным лаем кинулась на индюшек и кур. На бегу она оглядывалась на Сильву, словно говоря: «Ну давай вместе!» Сильва действительно побежала следом, и через минуту двор опять превратился в сумасшедшую пернатую карусель. И вдруг сквозь шум и гам я расслышал, как Сильва смеется.
Это случилось впервые, да и трудно было назвать настоящим смехом те звуки, которые больше походили на всхлипы, на вскрики. Рот Сильвы широко растянулся, но скорее в высоту, чем в ширину, и из него вылетало что-то, напоминающее испуганные возгласы. И все же сомневаться не приходилось: она смеялась, и смеялась от всей души. Так что я, и на сей раз не устояв перед легким соблазном замысловатых объяснений, пустился разрабатывать новые гипотезы природы смеха. Согласно теории ирландского философа по имени Бергсон (которого французы присвоили себе), смех есть способ социальной защиты против возможной деградации человека, превращения личности в автомат: «Воздействие механического на живой организм». Я всегда был убежден, что допущение это правдоподобно, но недостаточно, поскольку оно не принимает в расчет самую форму смеха — этого внезапного приступа спорадических всхлипов. Еще один из этих французов — великих любителей всяческих систем и концепций («рациональных», как они их называют) — некий Поль Валери, изысканный господин со старушечьим, сморщенным, точно печеное яблоко, личиком, который два-три года назад выступал в «Атенеуме» с лекцией о гибели цивилизаций, объясняет в одном из своих трудов, что смех — это отказ от мысли, что с его помощью душа избавляется от образа, кажущегося ей ниже ее достоинства, — так желудок извергает то, чего не в силах переварить, притом в той же грубо-конвульсивной форме. Что касается конвульсивной формы, объяснение это вполне приемлемо, вот только оно далеко не охватывает все те случаи, которые дают нам повод для смеха. Ибо, глядя на Сильву и слыша ее первый неумелый хохот, так похожий на испуганный вскрик, я понял, что хохот этот и родился как раз из испуга, внезапно превратившегося в радость: душа освобождалась от пережитого страха через эту рефлекторную, примитивную, отрывистую разрядку, которая, в этой бурной вспышке, в эйфории, успокаивала натянутые нервы — так собака, выскочившая из воды, согревается, встряхиваясь всем телом. Я написал по этому поводу Валери, который мне не ответил, и Бергсону, который соблаговолил откликнуться. Он писал, что страх в нашем цивилизованном обществе, как правило, не входит в число явлений, вызывающих смех. Это меня не убедило: человек, например, давно уже лишился сплошного волосяного покрова, но тем не менее покрывается «гусиной кожей»; и мы по-прежнему смеемся во всякой ситуации, напоминающей нам, пусть хоть в виде символа или смутной реминисценции, те первобытные страхи, которые внезапно исчезают. Бергсон написал мне также — на сей раз в более живых выражениях, — что, судя по моим доводам, животные должны смеяться по тем же причинам, что и люди. Это соображение тем больше поразило меня, что я был потрясен первым смехом Сильвы именно как проявлением в ней человеческого начала. Стало быть, испуг, радость и «грубо-конвульсивное сотрясение» (то есть смех) должны входить даже в самую примитивную систему мышления. Я решил как следует обдумать все это, но мое врожденное недоверие к идеям (особенно к чужим), а может, нежелание утруждать мозги почти всегда заставляют меня забывать о подобных благих намерениях — так случилось и на сей раз.
Когда Сильва и Барон (так звали собаку) вдвоем устроили тот тарарам во дворе, я счел, что пора мне вмешаться. Подозвав мастифа, я посадил его на цепь и приказал успокоиться и молчать. Сильва пошла следом за нами. Она не выпускала из рук бурав. Она уселась наземь рядом с собакой, и до самого обеда они так и просидели бок о бок, неустанно наблюдая за хлопотливой жизнью фермы. Время от времени Барон, повернувшись к Сильве, щедро облизывал ей лицо — та позволяла ему делать это, и отныне они стали неразлучными друзьями.